Большую часть унесенного временем составляли очень личные, вошедшие ему в плоть и кровь понятия, а найденные им заменители оказывались на поверку чисто внешними и случайными; но через эти существенные разрывы в ткани души можно было перекинуть мост, во многом заполнив их душевным отдохновением, периодическими уходами из повседневности в мистическое состояние транса.
Самой тягостной для Николая частью жизни были те сорок часов в неделю, которые он проводил на нижних этажах здания Сан Син, занимаясь хорошо оплачиваемой, но нудной и утомительной работой. Воспитание и обучение, которое он получил, дали ему внутренние ресурсы, чтобы на высоком уровне удовлетворять свои потребности. Изнурительная, высокооплачиваемая работа, как губка, высасывала его существо, хотя была, как воздух, необходима другим служащим, не знавшим, чем иначе заполнить свое время И оправдать свое существование. Желания и разумное удовлетворение их, научные занятия и покой были тем, что могло целиком заполнить жизнь Николая, этого было вполне достаточно, и ему не требовалось ничего иного; ему не нужны были костыли признания и известности, он не нуждался в наркотическом дурмане развлечений. К несчастью, обстоятельства складывались так, что ему приходилось зарабатывать себе на жизнь и к тому же, по иронии судьбы, работать среди американцев. Хотя сослуживцами Николая были не только янки, но и англичане, и австралийцы, все же в среде работников Сан Син господствовали американские методы, американские взгляды на жизнь, американские стремления и цели, а посему Николай вскоре привык думать об англичанах как о недоделанных янки, а об австралийцах – как об американцах в процессе становления.
Рабочим языком и языком общения в шифровальном центре был английский, однако чуткий слух Николая резала расслабленная тягучая речь австралийцев или мешанина из наполовину проглоченных слов и звуков представителей высших классов Великобритании: он не выносил также металлического клацанья и ноющего растянутого и гнусавого выговора американцев; в результате Николай выработал свое собственное произношение, выбрав нечто среднее между американской и английской манерой. Это ловкое изобретение привело к тому, что в течение всей его дальнейшей жизни все англо-говорящие коллеги Николая считали, что английский – его родной язык, но что он – “из какой-то другой страны”.
Время от времени товарищи по работе пытались зазвать Николая на какую-нибудь вечеринку или на загородный пикничок; им даже в голову не могло прийти, что их намерения, продиктованные похвальной благотворительностью, великодушной снисходительностью к человеку не своего круга, Николай рассматривает как самонадеянное и бесцеремонное желание подчинить себе все и вся.
Николаю не так даже досаждало их раздражающее стремление к всеобщему равенству и единообразию, как их полнейшая путаница и неразбериха с культурными ценностями. Американцы, казалось, не отличали уровня жизни от ее качества, от ее внутренней сущности. Они смешивали равные возможности индивидуальностей с повсеместным насаждением посредственности, путали кураж, нахальную дерзость с истинной смелостью и отвагой, грубость и зазнайство самца с подлинным мужеством и достоинством мужчины, бесцеремонность в поведении со свободой, неумеренную болтливость с красноречием, забаву с наслаждением, – одним словом, в головах их царило полнейшее смешение понятий, обычное для тех, кто полагает, что справедливость предписывает равенство для всех, а не равенство для равных.
Находясь в благожелательном, добром расположении духа, Николай думал об американцах как о детях – полных энергии, любопытных, наивных, добродушных, плохо воспитанных детях; в этом отношении он почти не видел никакой разницы между американцами и русскими. И те и другие были бодрыми, здоровыми и крепкими материалистами; и те и другие превыше всего ценили вещественное, осязаемое; и тем и другим красота казалась чем-то лишним, так как они ничего в ней не смыслили; и те и другие чванились своей идеологией, ни секунды не сомневаясь в том, что она единственно верная; и те и другие инфантильно-примитивные и по-ребячески вздорные, задиристые, чуть что, были готовы лезть в драку по любому поводу, а главное, и те и другие были чрезвычайно опасны. Ведь игрушками им служило космическое оружие, угрожающее существованию самой цивилизации. Опасность крылась не столько в их злонамеренности, сколько в неловкости и неумелости. Странно и смешно было, глядя на них, полагать, что мир может погибнуть не по вине Макиавелли, а от руки Санчо Пансы.
Сознание того, что источник доходов, обеспечивавших его существование, целиком зависит от этих людей, постоянно раздражало Николая, но выбора у него не было, и он жил с этим беспокойством в душе, стараясь просто его не замечать. И только в сыром и ветреном марте, на второй год своей жизни в Токио Николай понял, что, обедая с волками, никогда нельзя в точности знать, кем ты при этом являешься – гостем или закуской.
Несмотря на хмурую, печальную погоду, вечный, неунывающий и самовозрождающийся японский дух изливал себя в светлой, оптимистической песне “Рин-го-но Ута”, которая облетела всю страну; ее напевали вполголоса или чуть слышно мурлыкали тысячи людей, вновь возвращающихся к жизни. Жестокие голодные зимы миновали; весны гибельных наводнений и жалких, ничтожных урожаев остались позади; всюду царило ощущение, что мир снова оживает и жизнь постепенно идет на лад. Даже под сырыми и промозглыми мартовскими ветрами деревья окутывались тонкой, нежно-зеленой вуалью – предвестием пышного цветения и изобилия.